«Хорст Вессель» и «Союз нерушимый…»

.

Немецкий филолог Виктор Клемперер, двоюродный брат знаменитого дирижера Отто Клемперера, еврей, чудом спасшийся Холокоста (благо-даря арийскому происхождению его жены), в книге «Язык Третьего рейха» «с нескрываемой брезгливостью» (как пишет цитирующий его Бенедикт Сарнов) отзывается об услышанной им нацистской песне: «Всё в ней было так грубо, бедно, далеко от искусства и от народного духа: “Камерады, которых расстреляли Рот фронт и реакция, маршируют вместе с нами в наших рядах” – это поэзия песни о Хорсте Весселе, язык сломаешь, да и смысл – сплошная загадка…». Сарнов сравнивает ее с песней, которая в те же годы приобрела популярность в Советском Союзе:

Товарищи в тюрьмах, в застенках холодных!
Вы с нами, вы с нами, хоть нет вас в колоннах…

«Не знаю, как та, нацистская песня, о которой говорит Клемперер, но эта, наша, свое действие оказывала», – замечает критик и приводит отрывок из повести Аркадия Гайдара «Военная тайна»:
«Это была хорошая песня. Это была песня о заводах, которые восстали, об отрядах, которые, шагая в битву, смыкались все крепче и крепче, и о героях-товарищах, которые томились в тюрьмах и мучились в холодных застенках.
– А много нашего советского народа вырастает, – прислушиваясь к пес-не, подумала Натка».
«Песня эта, которую так растроганно слушает гайдаровская комсомолка Натка, – продолжает Б. Сарнов, – была из числа наших самых любимых. А строчки о товарищах, которые томятся в холодных застенках, вызывали даже легкий озноб, мороз по коже, даже какой-то комочек подступал к горлу, когда мы пели: “Вы с нами, вы с нами, хоть нет вас в колоннах…”»
«В чем же тут дело? – спрашивает критик. – Почему такие похожие пес-ни (в приведенном примере – просто один к одному) у Виктора Клемперера вызывали судорогу отвращения, а у Аркадия Гайдара (не говоря уже обо мне и моих сверстниках) прилив любви и восторга?
Объясняется это в общем-то довольно просто.
Гитлеровский режим просуществовал всего двенадцать лет. И на жите-лей Германии эта чума налетела внезапно, захватив их врасплох… У нас это было иначе. Мы это… всосали с молоком матери…»[78]
Мне это объяснение представляется сомнительным, ибо главной здесь все-таки была не краткость жизни гитлеровского режима (тем более что песни нацистов и их лозунги зазвучали в Германии лет за 10–12 до их при-хода к власти). Главное здесь, по-видимому, в том, что Клемперер смог разглядеть странности и убожество языка Третьего рейха благодаря уникальности своей позиции наблюдателя: он был единственным из видных немецких филологов и лингвистов, кто, как справедливо отмечает Александр Алтунян, «оказался вне системы… Клемперер… был отторгнут обществом, он перестал для него существовать; с другой стороны, и для него это общество очень скоро оказалось абсолютно чуждым, он начал смотреть на окружающих как на представителей чужого, дикого племени, и их язык стал для него языком чужого племени. Более полное отчуждение просто невозможно».[79]
Миллионы граждан тогдашней Германии распевали шокировавшую Клемперера песню о расстрелянных Рот фронтом и реакцией (в одной из версий – Рот фронтом и еврейством) камерадах (ее сочинил в 1927 году 20-летний сутенер и штурмовик Хорст Вессель) с не меньшим энтузиазмом, чем современники Сарнова и он сам – другую немецкую песню, написанную композитором-коммунистом Гансом Эйслером и в 1930 году переведенную на русский язык И. Френкелем:

Заводы, вставайте!
Шеренги смыкайте!
На битву шагайте, шагайте, шагайте!
Проверьте прицел, заряжайте ружье…
На бой, пролетарий, за дело свое!

 

Товарищи в тюрьмах, в застенках холодных!
Вы с нами, вы с нами, хоть нет вас в колоннах…
Не страшен нам белый фашистский террор.
Все страны охватит восстанья костер.

Текст Весселя пелся на популярную в Северной Европе мелодию поход-ной солдатской песни. «Хорст Вессель» стал строевой песней штурмовых отрядов, а позднее – официальным гимном нацистской партии и неофициальным гимном Германии (официальным гимном оставалась песня «Гер-мания, Германия превыше всего», музыка Йозефа Гайдна, слова Августа Генриха Гоффмана фон Фаллерслебена). Мелодия эта – в характере четкого по ритму, стального военного марша – сродни мелодиям Александра Александрова, самого «милитаристского» из советских композиторов, руководившего Краснознаменным ансамблем песни и пляски Советской армии… Она родственна, в частности, запеву его «Гимна партии большевиков». Эта песня на слова В. Лебедева-Кумача, написанная в 1939 году, в 1943-м превратилась – со словами С. Михалкова и Эль Регистана – в Гимн Советского Союза.
Несмотря на родство обеих мелодий, «Хорст Вессель» с музыкальной точки зрения уступает песне Александрова. Правда, первая половина советского гимна беднее нацистского в отношении ритма: ритмическая фигура начального трезвучного мотива песни Александрова («Со-юз не…») воспроизводится с механическим упорством 14 раз из 16 возможных! Такая маниакальная навязчивость ритма редко встречается даже в военных маршах.[80]
«Вывозит» песню ее вторая половина, где – освежающим контрастом – вплывает широкая, певучая мелодия («Сла-а-авь-ся, о-оте-ечество…»), оттеняющая непреклонную маршевость запева. Между тем мелодия «Хорста Весселя» начисто лишена такого рода контрастов. К тому же она вдвое короче александровской, так как припева в ней нет.
Сравнение двух партийных гимнов – один из многих примеров, иллюстрирующих эстетическую второсортность нацистской массовой культуры. Что и говорить: гитлеровская Германия не произвела на свет песенных шедевров типа тех, что в таком изобилии оставила после себя сталинская Россия. Ни одна из песен о Великом Фюрере и близко не дотягивает до музыкальных высот, достигнутых А. В. Александровым или М. И. Блантером в их гимнах о Великом Друге и Вожде («От края до края по горным вершинам…» и «На просторах Родины чудес-ной…»). Солдатам вермахта не предлагалось ничего подобного тому, что пели их враги по другую сторону фронта. Не было у них эквивалентов «Землянки», «На позиции девушка…», «Соловьи, соловьи…», «Темная ночь», «С берез неслышен, невесом…», «На солнечной поляночке»… Из лирических немецких песен военных лет выделяется лишь «Лили Марлен», но лирика у этой песни какая-то условная, не распевная, поступь мелодии подвижная, звучит она то ли как фокстротирующий марш, то ли как маршеобразный фокстрот….[81] Вот и приходилось обделенным лирикой «фрицам» затягивать слизанную у врагов песню о Стеньке Разине: «Вольга, Вольга, муттер Вольга…».
В дефиците ярких, запоминающихся, зажигательных песен и заключается, по-видимому, главная причина того, что нацисты охотно перенимали такие массовые песни русских коммунистов, как «Смело, товарищи, в ногу» и «Авиамарш», которые вошли в обойму самых популярных песен гитлеровской Германии.
Но всё это отнюдь не мешало нацистской песне столь же успешно, как и песне коммунистической, делать свое дело: просачиваться в души людей наподобие, как выразился Виктор Клемперер, «мизерных доз мышьяка» и формировать устойчивые условные рефлексы, без которых, по мысли Ханны Арендт, невозможна никакая тотальная власть над людьми.[82]
Явно уступая советским песням по качеству слов и музыки, по распевности, лиричности и теплоте, песни нацистов превосходили их агрессивностью и прямотой. Их авторы и цензоры (особенно до 1933 года) мало заботились о маскировке своих убеждений и намерений. Вещи назывались своими именами – так, как было в России на заре советской власти, когда в языке большевиков мелькали такие выражения, как «отправить в расход» или «поставить к стенке», а молодые защитники нового строя пели «Мы раздуваем пожар мировой, / Церкви и тюрьмы сравняем с землей» или (позднее) «Долой, долой монахов, / Долой, долой попов! / Мы на небо залезем, / Разгоним всех богов!» и «Винтовочка, бей, бей, бей… буржуев не жалей!».
Чуткий и неприкаянный Мандельштам, которого – по степени отчужденности от режима – можно сравнить с Клемперером, написал в 1933 году в поразительном стихотворении «Квартира»:

Наглей комсомольской ячейки
И вузовской песни наглей,
Присевших на школьной скамейке
Учить щебетать палачей…

Но вскоре в советском новоязе возобладали респектабельные эвфемизмы: людей уже не ставили к стенке и не отправляли в расход, а применяли к ним «высшую меру социальной защиты». Песни смягчились, посветлели и подобрели, их авторы сменили «винтовочку» на скрипки и флейты и запели о стране героев, мечтателей и ученых, о просторах Родины чудес-ной и о том, что живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей…
Нацисты, однако, не особенно спешили камуфлировать и облагораживать свою риторику, что, впрочем, не смущало их собственный народ, но все более настораживало окружающий мир. Национал-социалистические гимны, захлебнувшиеся в 1945 году, пали жертвой своей же оголтелости. В Германию – в ее восточную часть – вернулись их заклятые сородичи, гимны социалистические: «После Второй мировой войны боевой марш Л. П. Радина в вольном немецком переводе Германа Шерхена стал одним из самых популярных партийных гимнов Социалистической единой партии Германии. В Германской Демократической Республике он поется на всех партийных съездах».[83]
О том, что этот гимн входил в обойму известнейших песен национал-социализма, в СССР и ГДР предпочитали не говорить. Вольфганг Штайниц, музыковед и бывший член правительства ГДР (отважившийся, как мне сказал эмигрировавший в ФРГ чешский музыковед Владимир Карбусицкий, выступить против постройки Берлинской стены), написал только о двух общих песнях: «Ты погиб не напрасно», заимствованной коммунистами у нацистов, и «Маленький трубач», заметив в связи с последней, что нацисты переняли у коммунистов «много других песен».[84]
В Западной Германии о песенном обмене между немецкими коммунистами и нацистами основательно и интересно написал В. Карбусицкий в книге «Идеология в песне – песня в идеологии».
Выступил на эту тему и Александр фон Борман в сборнике 1976 года «Немецкая литература в Третьем рейхе». По его мнению, «красно-коричневые соответствия в песнях ничего не говорят о тождественности идеологий или систем власти, а разве что о сходстве песенной ситуации: речь идет о песнях общественных групп», и эти песни «формируют и отражают идеалистически воинственное самосознание» каждой группы. При этом «боевая песня, независимо от ее направления, строится из формул», которые заполняются ее (группы) «опытом и убеждениями. Такую песню, как “Свобода или смерть”, путем малозначительных вариаций можно повернуть в любую желательную сторону».
Все же, добавляет автор, использование нацистами «центральных социалистических песен затрагивает деликатный вопрос и не может быть объяснено только как оппортунизм или манипуляция (ловля голосов избирателей)». Объяснение Борман дает такое: первоначально в нацистском движении были антикапиталистические элементы и идеализм – как и в социалистическом движении. И надо твердо помнить, «что одно дело, если свобода и хлеб для миллионов служат боевым лозунгом для самоопределения трудящегося класса, и другое дело, если они служат призывом предан-но покориться фюреру». И вообще, «доктрина о тоталитаризме (уравнивание фашизма и социализма)» есть не что иное, как «порождение “холодной войны”».[85]
Вскоре после выхода в свет моей первой публикации на эту тему («Раньше мы были марксисты: Песенные связи двух социализмов».) я встретил в Вашингтоне приехавшего из Кёльна Льва Копелева. Дело было на между-народном съезде славистов, мы были в зале, где только что закончился доклад известного швейцарского слависта Жоржа Нива́, по ходу которого докладчик, сославшись на мою статью, сказал, что вопрос об интонационном родстве тоталитарных режимов заслуживает дальнейшего изучения. Копелев сказал мне, что статью прочитал с интересом, но хочет заметить, что в политических песнях разных стран и идеологий неизбежно есть что-то общее и это не обязательно говорит о сходстве самих идеологий. Мне тут же вспомнились аргументы фон Бормана о «сходстве песенной ситуации» и общих формулах боевых песен, которые «ничего не говорят о тождественности идеологий или систем власти»…
Между тем Ефим Григорьевич Эткинд (близкий друг Льва Зиновьевича), разделявший некоторые его социалистические иллюзии, сравнивая (в книге о советской поэзии, вышедшей в ФРГ) советские и немецко-коммунистические стихи и песни 30-х годов с национал-социалистическими, приходит к другому выводу: между ними есть «глубокие аналогии», «людоедские режимы обоих тоталитаризмов странно походят друг на друга».[86] Б. Сарнов, сопоставляя «Хорста Весселя» и «Заводы, вставайте!», пишет, что в «этом примере проявилось не столько сходство речевых оборотов, сколько поражающая однотипность мышления» (курсив Б. Сарнова).
Среди сотрудников музыкальных архивов в библиотеках Западной Германии, где я вел свои поиски, точка зрения Бормана и Копелева была популяр-нее точки зрения Эткинда. К моей теме там относились обычно без энтузиазма. Тем не менее материалы по музыкальной истории нацизма мне выдали и даже помогли их обрабатывать. В стране «самоопределившегося трудящегося класса» мой родственник Арсений Рогинский (ныне – один из руководителей «Мемориала») за чрезмерный интерес к архивным материалам по истории советского социализма получил четыре года лагерей. Я не стал рас-сказывать об этом моим немецким коллегам. В конце концов, рассуждал я, не они повинны в советских бедах. К тому же вели они себя по отношению ко мне и моим розыскам, при всей их скошенности влево, как вполне цивилизованные люди: толерантно, демократично, вежливо. В лучших традициях западного либерализма. И я им искренне за это благодарен…

P. S.
Читательница американского русскоязычного журнала «Вестник» Люд-мила Вайнер (Чикаго) откликнулась на эту статью письмом в редакцию («Вестник», № 12, 2004), в котором она выразила несогласие с моим выводом, что, цитирую, «совпадение стилей музыки и ее заимствование, а также имеющая иногда место “близость” текстов песен, военных и патриотических, свидетельствует о совпадении идеологий обоих государств».
Вот несколько выдержек из моего ответа, в которых читатель найдет факты и аргументы, не вошедшие ни в эту мою статью, ни в ту, которая ей предшествует.
Многоуважаемая Людмила Вайнер!
Читая ваше письмо в редакцию «Вестника», я вспомнил об эпизоде, связанном с франко-советским фильмом «Нормандия – Неман», который, кажется мне, был первым опытом советско-западного сотрудничества в области кино. Приехавший в Москву французский режиссер, – писала «Литературная газета» уже после выхода фильма, – задержал начало съемок на несколько месяцев, когда обнаружил, что у советских и французских актеров совершенно различная манера речи. Французы говорили «как в жизни», обыденно и просто, даже о серьезных и важных вещах. Русские же впадали в пафос, даже произнося что-нибудь вроде «а не попить ли нам чайку?»
Эпизод этот вспомнился мне вот почему: в основе ваших возражений на мою статью, как мне представляется, лежит мысль о том, что тоталитаризм оставляет свой отпечаток на всех сферах культуры, кроме тех, что связаны со звуком, тоном, интонацией.
«…Советский и фашистский режимы действительно имели много общего, но тому подтверждение содержится не в музыке, не в песнях, а в идеологии, в методах и средствах правления», – пишете вы и добавляете, что сходство проявлялось также в официальной литературе (включая периодическую печать), в архитектуре, в плакатах.
Вы, очевидно, считаете, что музыка может служить любым целям, любой идеологии, но при этом всегда оставаться нейтральной, парить «над схваткой», что в ее мелодии и ритмы не проникают родовые признаки тех или иных идейных движений.
В первом вы правы: музыка – весьма легкомысленная особа, эмоции превалируют у нее над интеллектом, содержание ее отличается неопределенностью, неконкретностью, и поэтому она легко приноравливается к самым различным словам, ситуациям и идеям, запросто перебегает из лагеря в лагерь, чтобы стать «эмоциональным усилителем» соединившихся с нею слов, театрального действия, кинокадров.
Но вот сохранить полную нейтральность ей удается не всегда, особенно же при столкновении с идеологиями тотального свойства, стремящимися подмять под себя всё и вся.
Вернемся к советской речевой мелодике, удивившей своей выспренностью французского режиссера. Она утвердилась в России в 30-е годы во всех официальных сферах – в кино, театре, на радио, в речах ораторов. Примерно так же «звучала» тогда и гитлеровская Германия. Оба тоталитарных гиганта выработали особый тон, проникнутый беспредельной само-уверенностью государства, познавшего истину в последней инстанции. Чтобы убедиться в этом, достаточно вслушаться в звуковую палитру документальных фильмов фаворитки Гитлера Лени Рифеншталь, «Падения Берлина» и других советских фильмов послевоенных лет, в музыкальные эпизоды поразительной ленты Михаила Ромма «Обыкновенный фашизм»… Да и сегодня в фильмах постсоветской России то и дело прорывается какая-то ненатуральная, деревянная интонация, занозой застрявшая в подсознании российских актеров…
Переходя к песне, позволю себе еще одно воспоминание. Декабрь 1974-го. В доме Павла Литвинова под Нью-Йорком весь вечер пою для небольшой компании – бывших московских диссидентов – песни бардов. Исчерпаны авторы первого эшелона, но аудитория всё еще «просит песен», и я перехожу ко второму (ко «второй полочке», как любил выражаться Окуджава).
«А вот это уже не то… советчиной отдает», – произносит один из гостей, Михаил Меерсон-Аксенов, после одной из песен.
Я уже не помню, что спел тогда. Помню лишь, что подивился Мишиной чуткости, тому, как точно и тонко уловил он – в музыкально-поэтическом строе песни – ту неотличимую для многих грань, которая лежит между искусством внутренне свободным и тем, что так и не смогло вырваться из цепких объятий властного, всепроникающего советского мифа.
Миф этот приучил авторов обходиться поистине спартанским пайком. Регламентировалось всё – темы, сюжеты, стиль, родословная художествен-ных средств и приемов, в том числе и музыкальных: персонами нон грата были джаз, старинный русский романс, «цыганщина», шансонетка, Вертинский, шарманочные уличные мотивы, фольклор уголовного мира…
О тяжелом, трагическом писать разрешалось, но при условии, что трагедия будет – «оптимистическая», как в печально известной пьесе Вишневского. Во время войны по радио вдруг перестали играть «Землянку» – одну из самых проникновенных и правдивых песен военных лет. По слухам, кому-то наверху не понравилось, что «До тебя мне дойти нелегко, // А до смерти – четыре шага». Я уже не говорю о грустной судьбе замечательной песни «Враги сожгли родную хату», которую запретили едва ли не после первого исполнения по радио…
Существовали табу на отдельные слова и понятия. Булат Окуджава как-то рассказал мне, что его «Песенку об Арбате» поначалу не пропускали в печать из-за строки «Ах Арбат, мой Арбат, ты моя религия». Помню, как горевал автор вокального цикла на стихи Тютчева ленинградский композитор Израиль Борисович Финкельштейн: руководители ленинградского отделения издательства «Музыка», боявшиеся собственной тени, забраковали один из романсов за одно-единственное слово: «О, как на склоне наших лет // Нежней мы любим и суеверней». А ведь время на дворе стояло относительно благополучное – 60-е годы, «оттепель»!
Я всю эту кухню познал изнутри: будучи членом Союза советских композиторов, я часто бывал на заседаниях «творческой секции», которая ведала песнями. Близко общался с композиторами, с их соавторами-поэтами, с исполнителями. Эдуард Хиль, прославившийся исполнением эстрадных советских песен 60–70-х годов, сказал мне перед дискуссией о современной песне на ленинградском телевидении, которую меня пригласили про-вести: «Ты знаешь, от моего репертуара у меня, кажется, меняется лицо. Боюсь, что эта бесконечная идиотская улыбка так у меня и останется на всю жизнь!» Мы уже входили в студию. «Вот возьму и скажу сейчас об этом!» – добавил решительно Эдик. Увы, не сказал…
Вы против «втаптывания в грязь искренних и хороших песен ТОЙ нашей жизни». Относите ли вы к ним и те, что пелись в годы моей (а может быть, и вашей) юности, а именно, пламенные песни русских революционеров? Во всяком случае в мой набор любимых песен они входили. Одним из первых, кто увидел их глубокую моральную ущербность, был Иван Алексеевич Бунин. Прочитав в 1919 году тексты «Русской Марсельезы» и «Варшавянки», он пришел в неописуемый ужас от клокочущих в них злобы и ненависти.[87]
В годы борьбы за власть ни коммунисты, ни нацисты не прикидывались вегетарианцами, не пеклись о респектабельности, самоцензурой не занимались. У вас, мой уважаемый оппонент, чувствуется завидная эрудиция по части песен разных стран и народов, и я призываю вас поискать в песенных культурах цивилизованных обществ такой же накал ненависти, насилия, зависти и злобы, каким отмечены ранние песни коммунизма и нацизма. Если вам повезет – прошу: поделитесь находкой со мной.
«В советских песнях подобного не было», – пишете вы, приведя цитату, прочитанную вами у Эренбурга: «Вонзив еврею в горло нож, // Мы гордо скажем: “мир хорош!”» Да, не было, если вести отсчет истории советской песни с начала 30-х годов, когда она заметно смягчилась, заулыбалась и принялась восторженно славить новую жизнь, счастливый советский народ и его Великого Вождя. Песня не подстрекала к расправам и не ликовала, когда они совершались, как это делали другие формы и жанры государственной пропаганды. Советские массовые песни времен Большого террора и послевоенных лет повинны в другом. В том, что они так много сделали для создания иллюзорного мира, бредового советского зазеркалья. Мир этот не имел ничего общего с кровавой реальностью сталинских лет.
«Искренние и хорошие песни» вселяли в души миллионов ни на чем не основанный оптимизм и прекраснодушие, порождали тот синдром повальной «психической слепоты», о которой писала Надежда Мандельштам.
Мне кажется, я понимаю тех бывших советских людей, которые готовы принять любую критику режима, но начинают нервничать, как только заходит речь о его песенной культуре: «Ради бога, не трогайте наших песен!» В конце концов отношение к ним – личное дело каждого. Слишком сильно было их обаяние, слишком глубокий след оставили они в наших душах (в том числе – поверьте! – и в моей, так что мне не вполне понятен ваш упрек: дескать, я выгляжу как небожитель, который в лупу «сухо рассматривает», как букашек, своих бывших сограждан, «нас, жителей бывшего Союза, – фи, что они пели!» Эх, дорогая Людмила, певал и я, да еще с каким пылом…).
Труднее понять другое: почему так по-разному относятся к культурному наследию свое го тоталитарного прошлого, к своей мифологии, народы Германии и России? Когда немецкое общественное телевидение проводило со мной (два года назад) интервью о песенных связях гитлеровской Германии и сталинской России, я с удивлением узнал, что в сегодняшней Германии категорически запрещено исполнять песни нацистского репертуара (включая те, что были заимствованы у коммунистов), так что, пояснили мне, в передаче могут в лучшем случае прозвучать лишь короткие отрывки. Ну как тут было не вспомнить про мечтающую о лучшем будущем загадочную страну, возродившую – почти без возражений со стороны ее граждан – слегка измененный советский государственный гимн, отобранный и одобренный лично товарищем Сталиным!..
Благодарю вас за предоставленный мне повод еще раз задуматься над сложными и больными темами нашего общего культурного прошлого.

С искренним уважением, Владимир Фрумкин

Комментирование и размещение ссылок запрещено.

Обсуждение закрыто.